Выпив бутылку вышеупомянутого пива, поручик занялся рассматриванием левого своего сапога с тем глубокомысленным видом, какого требует это занятие; и было на что посмотреть, так как сапог был действительно великолепный!
Еще в бытность Журавлева юнкером был он сшит у лучшего из питерских сапожников, и с ним вместе сшит был другой точно такой же сапог, и сшиты были оба сапога на славу.
Здесь, чтобы не забыть, отмечу, что в семнадцатом году, когда снял Журавлев шашку и шпоры и подарил и то и другое за ненадобностью солдату своей роты, младшему унтер-офицеру Иванову, выбранному тогда же, взамен Журавлева, ротным командиром, — и в то время сапоги еще оставались у него и служили верой и правдой некоторое, хотя и недолгое, время.
Мы слишком презрительно относились до сих пор к вещам, но, тем не менее, ничего нет на свете, что бы тесно так не было привязано к человеку!
Лучший друг донесет на тебя в чека, обвиняя в спекуляции сахарином, жена убежит с молодцом в кожаной тужурке, мать умрет, оставив тебя сиротой на пустом и холодном свете, — и только твои сшитые у хорошего сапожника сапоги живут до тех пор, пока сам ты не выбросишь их в мусорную яму!
И даже больше: они могут в трудную минуту, когда все друзья и знакомые забудут имя твое и отчество, некоторое время кормить тебя, так как любой старьевщик, привесив товар на руке, отсыплет за них столько бумажных рублей, сколько они в данный момент, по добротности, заслуживают.
Последнее и произошло как раз с сапогами поручика Журавлева. Оставшись без средств и без дела, когда отставили его от должности сторожа одного из петербургских домов, вынес поручик на базар эти свои сапоги.
Двести рублей по тем временам — деньги немалые — можно было на двести рублей безбедно прожить и неделю и две, только поручик поступил иначе: простояв сколько надо в очереди за пропуском и еще столько же — за билетом, покинул он негостеприимные стены уже начинавшего пустеть Петербурга.
Дорога! Какое странное и манящее, и несущее, и чудесное в слове «дорога»! Так сказал Гоголь, и не моему скромному перу сравниться с пером великого поэта! Разве смогу я достойно изобразить и битком набитую платформу, и схватки у дверей и площадок, и те тюки и мешки, которыми завалили нашего героя!
Чего тут не было! И кровать, и перина, и железом кованный сундук, и мешки с разным тряпьем, и швейная машина, и даже ты, медный широкоскулый самовар, — словом, все то, что не вместилось из пожитков безработного В законную его десятипудовую норму. И разве смогу я достойно подсчитать, сколько было народу в этом вагоне! И уже ничто несравнимо с теми стоянками, во время которых выглядывал безработный в окно и говорил:
— Никак опять разъезд!
Но это не был разъезд, так как на двухколейном пути разъездов не полагается!
А эти люди в винтовках и револьверах, что на каждой станции влезали в вагон, и горе несчастного безработного, что на каждой станции развязывал и связывал вновь бесчисленные свои тюки и мешки, дабы, подвергшись тщательному осмотру, потеряли они в весе ровно столько, на сколько уменьшался груз, наваленный на Журавлева.
Я уже не говорю о том, что приходилось означенному безработному на каждой станции снимать сапоги, ибо и в сапогах провозили тогда спекуляцию, тем более, что у поручика сапог не было, а был один лишь документ, да и тот за дорогу порядочно поистрепался.
И вот, когда, может быть, в сотый раз выглянул безработный в окно и сказал, может быть, в сотый раз:
— Никак опять разъезд!—
оказалось, что почти пятьсот верст отделяют Журавлева от Петербурга, и увидел он себя на пустой забытой платформе близ того места, где провел он лучшие, как говорится, дни своей жизни.
Но тут кончается первая глава нашей повести и начинается
Когда-то немецкий писатель Гете прислал нашему соотечественнику Пушкину собственное свое перо. Я полагаю, что при тогдашнем состоянии техники перо это вряд ли было лучше тех перьев, которыми пишут в канцелярии **-ского совета!
Но помощник Журавлева по части переписки бумаг, несмотря на это, так мазал и выводил такие каракули, какие и сам упомянутый Гете вряд ли мог разобрать, ссылаясь на то, что перо, мол, плохое. В таких случаях поручик, с возмущением заявив, что перо отличное, давал каждый раз новое, предварительно убедившись в совершенной его доброкачественности — нет, и это перо опять никуда не годилось!
Пришлось прибегнуть к начальству — но председатель исполкома и слушать не захотел.
— Ты, — он всем говорил ты, — с него много не требуй, как он совсем малограмотный!
Оказался этот конторщик родным сыном самого председателя.
Стал тогда поручик сам переписывать бумаги, предоставив помощнику своему подметанье полов, разноску пакетов и точный, между делом, статистический учет ворон, которых развелось тогда видимо-невидимо, так что вопрос о продовольственном снабжении этой, в буквальном смысле слова, оравы обсуждался, и очень горячо, каждый вечер на их вороньих митингах.
И действительно — с продовольствием обстояло из рук вон плохо. Посланный в Воронихинскую волость отряд был обезоружен мужиками, а потом отправлен обратно с позором, и что хуже — без хлеба. На дальнейших событиях факт этот отразился весьма прискорбно, но об этом мне, как биографу Журавлева, можно и промолчать.
Надо, впрочем, заметить, что теперь Журавлева никто не называл поручиком, и от бывшего когда-то блестящего мундира остались у него гимнастерка и шинель, которые мечтал он заменить партикулярным платьем, но этим мечтам не суждено было в скорости сбыться, как не суждено сбываться и всем мечтам, коим подвержены люди одного с Журавлевым возраста.