Нужно было найти и внешние символы движения; я остановился на красном флаге, лишенном золотых украшений, тем более, что политграмота рекомендовала как раз такой флаг. Нужен был и гимн — но так как напев «Интернационала» был достаточно неприятен по ассоциации с торжественным богослужением, я выбрал мотив одной запрещенной в то время песни — «Сухой бы я корочкой питалась», — она была запрещена как мещанская. На этот мотив распевались слова, написанные моим приятелем поэтом, которого я скоро втянул в активную работу.
Несмотря на колоссальную работу, проделанную мною в течение нескольких месяцев, я посещал Мэри еще чаще, чем прежде. Я старался всячески втянуть ее в работу, я поручил ей организацию золотошвеек, но мои старания не увенчались успехом. Или она боялась, или была слишком погружена в старое, слишком полна предрассудков — окончательного суждения высказать не решаюсь. Но и она не оставалась пассивной: были минуты, когда она умела ненавидеть, были минуты, когда она пошла бы на самый рискованный шаг. Она даже предложила проект уничтожения отдельных представителей высшего класса общества, с тем чтобы навести панику на остальных, но, конечно, это предложение не выдерживало критики, и я отказался от него. Во всяком случае эту женщину можно было использовать в решительный момент, она была у меня на учете.
Собираясь в ее квартире то втроем, то вчетвером, то впятером — я говорю об Алексее, которого я сам познакомил с Мэри, — мы мало говорили о нашем деле, а при философе совсем не говорили. Я помнил его отношение к моему предприятию и несколько побаивался его.
Не могу не рассказать еще об одном эпизоде.
Однажды мы вышли на прогулку. Все разбрелись по лесу, а мы с Мэри остались вдвоем. Дело было в лесу, неподалеку от Парголова, — в этом лесу в старое время происходили митинги и массовки. Я был полон воспоминаний и восторженно делился ими с Мэри. У нее тоже было необычное настроение. Как это произошло, я не помню, но мы взялись за руки и долго шли куда глаза глядят, пока не увидели перед собой обрыв, покрытый заросшими могилами, и серебряное вечернее озеро, над которым носились белые чайки. Мы присели на могильную плиту и долго любовались открывшимся перед нами видом. Она утомилась дальним путешествием и положила голову на мое плечо. Я не мог пошевелиться, так мы просидели в полном молчании до утра.
Но то, что произошло, казалось нам обоим таким важным, таким особенным, что для меня вся жизнь разделилась на две половины: до этого вечера и после. Надо ли говорить, что я простил ей равнодушие к моему делу, ее неспособность к активной работе — все, все. И притом — надо ли говорить об этом — я был счастлив. Я пел в моей мастерской, мне казалось, что я не хожу, а плыву над землей.
На другой день после работы я, конечно, поспешил к ней.
Обстоятельства помешали мне выполнить мое намерение. Выйдя из дому, я встретился у ворот — с кем бы вы думали — с Витманом.
Он по-прежнему носил монокль и по-прежнему безбожно картавил, Я был в таком настроении, что обрадовался даже Витману.
— У меня к вам очень важное дело, — сказал он без лишних предисловий и предложил проехаться за город. Я пытался было отказаться, но он настаивал. Пришлось согласиться.
Мы ужинали в отдельном кабинете вновь выстроенного на Поклонной горе ресторана, и Витман очень заботился о том, чтобы я больше пил шампанского. Эта заботливость показалась мне странной, и я нарочно воздерживался, зная по опыту, что с этим человеком надо держать ухо востро.
После ужина мы приступили к деловому разговору.
— До нас дошли сведения о волнении среди буржуазии, — начал он.
Я насторожился. Если бы я был пьян — при этих словах хмель вылетел бы из моей головы.
— В чем дело, мы в точности не знаем, но на некоторых заводах они начинают слишком много разговаривать, и даже была одна попытка устроить забастовку. Вы понимаете, что это недопустимо. Ведь все завоевания революции могут пойти насмарку…
Я сделал вид, что в первый раз слышу о волнениях, тем более что на «Новом Айвазе» никаких выступлений не было.
— Неужели? — спросил я. — Чего же хотят эти кровопийцы?
— Я не знаю, чего они хотят, — пробурчал Витман, вероятно, он полагал, что я выдам себя, и был недоволен моим слишком правоверным ответом, — но дело угрожает стать серьезным и потребует напряжения всего аппарата.
Потом он начал говорить о преимуществах положения в высшем обществе, расспрашивал, как я живу, вспомнил даже о Мэри.
— Она очень хорошая девушка, — сказал он, — и ей можно выхлопотать прощение. Государство великодушно и умеет прощать даже своих врагов, если они раскаются…
Он хотел сказать, что государство способно пойти на уступки. Нет! Я знаю цену уступкам.
Но он подошел к делу с неожиданной для меня стороны:
— Не согласились бы вы, — неуверенно начал он, — я знаю, что вы пользуетесь некоторой популярностью. Не согласились бы вы…
Сущность его предложения была до того возмутительна, что я не привожу даже его подлинных выражений.
— Неужели вы хотите, чтобы я стал провокатором? — закричал я.
— Провокатором? — удивился он. — Я предлагаю вам должность корреспондента…
Конечно, я наотрез отказался. Как отнесся к этому Витман, не знаю. Он тотчас же перевел разговор на другую тему, но все-таки успел сообщить, что именно он является организатором целой сети корреспондентов, называющихся буркорами, — они должны осведомлять правительство о состоянии умов буржуазии и мещан. Конечно, это была очень важная новость, так как до сих пор корреспонденты следили только за действиями членов высшего класса.