Ночью снились опять: белый мех, фарфоровые глаза и ледяное рукопожатие.
В десять утра он был в кабинете и с нетерпением ждал. Почувствовав легкий озноб, он улыбнулся, долго держал ее руку в своей, и по мере того, как ее прикосновение леденило кровь, в душу проникала острая и большая радость.
В общей канцелярии необычайное оживление. Никто не принимался за работу. Барышни вертелись около двери в кабинете товарища Лисицина и держали градусник.
— Опускается. Опускается, — кричали они и радостно фыркали. Старичок застыл с раскрытым от изумления ртом, а молодой человек спокойно сидел за столом и производил какие-то вычисления, то и дело справляясь по таблице логарифмов.
К концу служебного дня приехал сам. Переговорив с молодым человеком, он вошел к управделу.
— Как здесь холодно, — с удивлением воскликнул он.
— Холодно? — Лисицин не замечал холода: наоборот, он чувствовал во всем теле необычайное горение.
— Вы больны. У вас повышенная температура, — разъяснил сам и, посмотрев на термометр, сказал — Мы решили устроить здесь холодильник… Я уже докладывал.
Молодой человек протянул бумаги.
— Смета составлена… Понижение за два часа… Громадная экономия.
Сам обратился к Марье Ивановне:
— Поздравляю… Семнадцатый разряд и только на два часа… Если желаете — комната.
Она опустила глаза и ничего не ответила. Лисицин молчал. Он смотрел на самого, на Марью Ивановну, на барышень в локонах и ничего не понимал.
— Что же особенного, — говорил сам, — если она, как вы говорите, — он посмотрел на старичка, — снегурочка, то тем более ей место в холодильнике коммунхоза.
Молодой человек провожал самого до двери.
— Так можно надеяться? — шепотом спросил он.
— Конечно, конечно, на место Лисицина.
Барышни в локонах сначала посмотрели на молодого человека с восхищением, потом друг на друга с ненавистью, и обе подумали одна про другую:
— Рожа. И она смеет…
И обе были похожи друг на друга до неразличимости.
Когда голоса удалились, Лисицин подошел к Марье Ивановне.
— Маруся.
Та смотрела на него, улыбалась — хрустящая, легкая. От ее дыхания разливалось кругом невероятное холодное тепло, а волосы и платье покрывались мелкой серебряной пылью.
— Я не отдам. Не отдам, — шептал Лисицин.
Она поцеловала его губы. В ее поцелуе — вкус мороженых яблок, губы обжигали, прилипали и отрывались только с кровью.
День ушел. Крупные хрустящие звезды повисли в синем окне.
Утром в учреждении с необычайно звучащим названием была суматоха. Лисицин найден в своем кабинете с явными признаками смерти от замерзания. На окровавленных губах можно заметить счастливую улыбку.
Марья Ивановна не пришла в этот день и не приходила в следующие.
А на улице настала весна, и падали с крыш первые крупные капли.
Когда, и уже окончательно, стало известно, что границы покосов останутся в этом году прежними, между деревнями Козлихой и Лепетихой на Дурундеевской пустоши — пустошь эта некогда принадлежала помещику, господину Дурундееву —
ну, так вот —
на Дурундеевской пустоши неожиданно пропала граница.
Дело было так:
Козлихинские мужики Фома Большой (изба от прогона направо) и Фома Меньшой (изба от прогона налево), выбранные козлихинским обществом в покосную той же деревни Козлихи комиссию, за неделю до Иванова дня пошли посмотреть, хороши ли на Дурундеевской пустоши травы.
Трава, надо сказать, выросла куда выше колен, а уж густота, густота — что те сеянка!
Ну так вот, посмотрели они на траву и сказали:
— Хороша!
Потом пощупали, помяли в руках, опять сказали:
— Хороша!
Посмотрели на солнце, закурили едкой самосадки, прошли по траве шагов пять, еще раз сказали:
— Хороша!
и направились было в Козлиху, как…
Вот как было дело:
Лепетихинский мужик Ефим Ковалев, брат Егора, который — это Егор-то — изобрел такой аппарат, что самогон выходил не хуже, а даже лучше николаевской, такой самогон, что заборовский дьякон, а ныне секретарь лутошанского нарсуда, никакого другого не пьет, а пьет только этот и притом, когда пьет, обязательно каждый раз провозглашает:
усладительно!
ну, так вот,
этот самый — не дьякон, и не Егор, а Ефим Ковалев, проходя за неделю до Иванова дня мимо Дурундеевской пустоши, решил посмотреть, хороши ли на Дурундеевской пустоши травы. Посмотрел на траву и сказал:
— Хороша! — потом пощупал, помял в руках…
Надо еще сказать, что Дурундеевская пустошь, как отошла она от барина, господина Дурундеева, делилась по равным долям между козлихинским и лепетихинским обществами, и надо еще сказать, что и в прошлом году делилась она по равным долям и что в прошлом году поставили даже границу. И стояла эта граница от кривой березы на сто шагов в сторону лепетихинского леса, и были по правую руку покосы козлихинские, а по левую руку — покосы лепетихинские.
Так.
И вот этот самый Ефим Ковалев вдруг заметил, что на том месте, где стояла летось граница, растет трава. И выросла эта трава куда выше колен — а уж густота, густота
— что те сеянка!
Посмотрел Ефим на траву, закурил самосадки, прошел по траве шагов пять, еще раз сказал:
— Хороша!
но границы и след простыл: будто бы не было!
Несомненно одно, что это козлихинские мужики, и в частности, Фома Большой и Фома Меньшой, которых Ефим Ковалев и узнал по штанам, границу просто-напросто украли…